— Зою Федоровну помнишь? — неожиданно спросил Ползиков, откинувшись на спинку стула и два раза подряд поправив очки.
— Да как же не помнить? Твою жену-то?
— Нет, не жену, а Зою Федоровну! — резко перебил его Ползиков, тяжело отчеканивая слоги. — Какая она мне у черта жена, когда она с благородным эскулапом Киргизовым в сожительство вступила? А? Понял теперь, в чем дело? То-то! И ведь, брат, ни с того ни с сего… Прямо, можно сказать, с ветру… Ну, сказать бы, он гений был, этот Киргизов, а то нет ведь, просто дурак… только видишь, у него там идея есть какая-то гуманитарная, вроде того, что, например, бедность не порок, да и эту идею он украл у какого-нибудь умного человека, вроде нас с тобой, потому самому ему во веки веков не выдумать. Но в чем секрет? Мы с тобой, например, знаем твердо, что бедность не порок, и молчим об этом, потому, кто ж этого не знает? А он нет, у него это коренная идея, ибо другой, почище, он не сумел украсть. Посему он ходит высоко подняв голову, очи его пылают, и вид у него таинственный. Сейчас видно, что человек этот неспроста и что у него за душой что-то удивительно великолепное. Дамочка это чувствует, особливо ежели у него нос римский, грудь колесом, ну… и прочие там снасти как следует. Сейчас у нее в сердце или там где, не знаю, червяк заводится… Сейчас это она ему «едину» устраивает, tЙte-à-tЙte значит… Ну, он ей и поведает голосом звенящим: «Сударыня, бедность не порок!» А дамочке ведь это все единственно, лишь бы наедине и римский нос и прочее… А сам глазами так и стреляет, куда следует… Потом ручку, потом ножку, а потом и все остальное!.. А засим мужу нота: не могу с тобой жить, потому у тебя идеи незаметно, а у него вон какая идеища топорщится. А то и прямо без ноты: извозчик, подавай! И делу конец… Так и Зоя Федоровна поступила, и многие так поступают. У нас, брат, это в моде. Нынче тоже в моде на шестидесятые годы клеветать по этой части. Напрасно-с. Там действительно идея была, глупо понятая, но все же идея… До свободы, видишь, дорвались, потому никогда ее прежде не видали и обращаться с нею не умели. Ну, и совали ее всюду, эту свободу… А нынче… нынче это делается так… вроде как бы перемена ресторана, когда в одном приелось обедать. Ты только послушай, Дмитрий Петрович, разговоры. Нет-нет и услышишь: а знаете — Телятникова разошлась с мужем и сошлась с Поросятниковым!.. А через год слышишь: а знаете — Телятникова разошлась с Поросятниковым и сошлась с Бугаевым… а? А мужчины тоже не особенно зевают… Разошлась, сошлась, разошелся, сошелся… Все это так просто и обыкновенно, точно коночные поезда на Невском: сошлись на разъезде и опять разошлись! Свобода чувства! Ха! Какое там у черта чувство? Это, брат, свобода щекотки и не более!.. Пей же хоть вино ты свое паршивое. А то ничего не пьешь… А я выпью водки… Ты не бойся! Думаешь, напьюсь и стану городить несуразное? Напрасно! Только тогда и близок к истине, когда пьян…
Он выпил и пожевал какую-то закуску.
— А дети? — спросил Рачеев. — Как же они с детьми устраиваются?
— Дети? Ха-ха-ха! Вот спросил! Во-первых, детей почти не бывает, а ежели бывает, то самая малость!.. Нынче такая теория есть: люди умственного труда, дающие, так сказать, тон общественной жизни, не обязаны размножать род человеческий. Они заняты высокими соображениями, им это мешает… Пусть, дескать, этим занимаются люди темные… Ну, словом, на мужика свалено… Понимаешь ты? Мужику, значит, прибавилось работы. Прежде на него возлагалось добывание сырья и прокормление избранников рода человеческого, а нынче, кроме того, единственно на него возложено и размножение того же человеческого рода… А ежели каким-нибудь чудом дети оказались, то их растасовывают: этот тебе, а этот мне, вот и все. У одного нет матери, а у другого нет отца…
— А знаешь, — заговорил он опять после короткого молчания, и на губах его появилась злорадная улыбка, — а ведь он ее бросил…
— Кто? — спросил Рачеев, у которого от всех этих едких изречений Ползикова голова кружилась.
— Эскулап Киргизов Зою Федоровну! Получил он назначение куда-то не то в Батум, не то во Владивосток. Ну, и сказал ей: милая моя, в столь дальнее путешествие отправляться вдвоем неудобно. Жалованье мне дают маленькое, прогонные тоже нынче сбавили, словом — я беден, а бедность, как я уже тебе докладывал в ту памятную минуту, когда и прочее — бедность, говорю, не порок. А посему — до свидания. И уехал сей непорочный бедняк, а Зоя Федоровна осталась на бобах… Думал, ко мне придет; но нет, гордость не позволила. За ум взялась, в зубоврачебное искусство ударилась… А жаль, я бы ей пропел мелодию о римском носе и о свободе щекотки… Я бы ее к черту послал!.. Теперь она изнывает в скудости, а я семь тысяч получаю и ей ни копейки не даю… и девать-то мне их некуда, а ей не дам… Вот что!..
— А сын твой? У тебя был маленький сын? — спросил Рачеев, вспомнив, что он участвовал даже в торжестве по поводу рождения у Ползиковых наследника.
Ползиков вздрогнул и выронил рюмку.
— Скотина ты, Дмитрий Петрович, и больше ничего! — промолвил он трагическим голосом и вдруг замолк. Глаза его страшно замигали, кажется, в самом деле он готов был заплакать. Это продолжалось не более минуты, после чего он протянул приятелю руку и сказал простым, ровным голосом:
— Извини, брат… Я совсем выпустил из виду, что ты приезжий и не можешь знать… Сын мой, Антоша, помер… В тот же год, как ты уехал. Дифтерит проклятый… эскулап Киргизов лечил… Невежда… он погубил его… И вот же она могла сойтись с этим человеком!.. Тьфу!.. Не люблю я вспоминать об этом!..