Она села рядом с ним и, опершись локтем на боковую спинку дивана, повернула к нему только лицо и смотрела ему прямо в глаза, ожидая ответа.
— А по-моему, не жалеть и не каяться, — сказал Рачеев, — я даже нахожу, что вам можно позавидовать…
— Мне? О боже! Я не знаю, куда мне деваться от всего этого… Ведь подумайте, сколько надо тратить времени, чтоб поддерживать такое обширное знакомство… Я так рада, что мне удалось образовать мой маленький кружок, который я принимаю здесь… Это мой отдых. Тут в течение трех-четырех часов я чувствую себя совсем свободной. Мне не надо заботиться о том, чтоб тонкая нить разговора как-нибудь не порвалась. Мои гости сами об этом заботятся, а я делаю, что хочу: слушаю, если говорят что-нибудь умное, занимаюсь своими мыслями, если говорят глупости, что бывает нередко, и возражаю, если мне охота. А это… это только требует жертв и ничего не дает.
— Простите меня, но я этому не верю! — возразил Рачеев. — Вы совсем свободный человек и не стали бы приносить жертвы, если б это не доставляло вам удовольствия…
— Это правда! Но в этом-то я и каюсь…
— Замечено, что русские люди слишком много каются. Чуть только они начинают ощущать малейший разлад между своими стремлениями и деятельностью, как начинают каяться. Очень много времени и сил уходит у нас на покаянье, а дело стоит и не двигается вперед ни на шаг…
— А вы никогда не каетесь? — спросила она, с глубоким вниманием вслушиваясь в его речь.
— К сожалению, я слишком много времени и сил потратил на покаяние. Но я так хорошо покаялся, что теперь уже больше не каюсь…
— А делаете дело?
— Я просто живу, как считаю удобным, разумным и справедливым. А дело само собою делается… А скажите, — прибавил он, заметив, что разговор начинает сосредоточиваться на его особе, — кто эти господа, с которыми вы меня познакомили?
— Едва ли они могут вас интересовать! Давайте лучше, Дмитрий Петрович, продолжать наш разговор, — ответила Высоцкая.
— О, меня все интересует. Ведь я в Петербурге бываю один раз в семь лет…
— Извольте, я вас познакомлю. Старичок — это Мигульцев, известный деятель по народному образованию…
— Мигульцев? Гроза школ и школьников? Этот веселый добродушный старик? Никогда бы не подумал этого…
— Да ведь это делается случайно. Когда он начинал карьеру, тогда это направление было законом. Если б он держался другого, то и карьеры не сделал бы. А теперь, положим, другие времена, но за ним уже есть известная давность. Так уже все привыкли с его именем соединять школьную строгость, что ему никак нельзя отступиться. Но вы не можете себе представить, как он охотно хлопочет в смысле всяких послаблений, когда его попросишь об этом… А я его заваливаю десятками просьб…
— Значит, добрый человек при жестокой должности!..
— Если хотите, так. Ну, а вот вам и противоположность: Муромский. Он делает карьеру по благотворительной части. Но вы видели, какой это сухой и черствый человек… Я не знаю, что он может делать благотворительного… Вот вам и жестокий человек при доброй должности!.. Теперь вы знакомы с ними… Возвратимся к нашему разговору…
— Вот что, Евгения Константиновна, — промолвил он тем несколько резким тоном, каким внезапно переменяют разговор.
Она слегка вздрогнула и посмотрела на него с удивлением.
— Я не люблю недоразумений и недомолвок, а в особенности я не хотел бы, чтоб это было у меня с вами. Насколько я могу судить, вы очень интересуетесь моей личностью, которая, вероятно, этого не стоит. Вам кажется, что в моей личности вы встретите что-то новое, не похожее на то, что вам слишком хорошо знакомо, а в моей жизни, быть может, ответ на какой-нибудь из мучительных вопросов, мешающих вам спать спокойно. Я не скрою, у меня есть что сказать вам, то есть я разумею, что моя жизнь должна показаться вам поучительной. И говорю прямо, что мне даже хочется рассказать вам, как я жил, как живу, что думал и что думаю. Но мне столько же хочется узнать то же самое про вас. то есть как вы жили и живете, как думали и думаете… Вы мне кажетесь непохожей на других женщин и, конечно, не откажете мне в этой повести. Но скажите, вот если б я сейчас обратился к вам с этой просьбой: расскажите мне вашу жизнь, ваши мысли и чувства! Что вы сказали бы мне на это?
Она задумчиво молчала, а он ответил за нее:
— Вы сказали бы: я слишком мало знаю вас для этого! Не правда ли?
— По всей вероятности, да! — ответила она, заметно покраснев.
— Ну, вот видите. И это совершенно понятно, и то же самое сказал бы я, — продолжал Рачеев, — а вы просите меня. Евгения Константиновна, вы хотите узнать эту мою повесть по кусочкам, между прочим…
— Довольно, довольно, довольно, Дмитрий Петрович! — с живостью перебила она. — Вы меня смутили, но сказали правду… Спасибо вам… Спасибо именно за то, что вы сказали это прямо. Я понимаю: вы не хотите, чтобы ваша жизнь и ваши мысли были простой пищей для женского любопытства… Правда. Нам сперва надо немного узнать друг друга. Но знаете, это произошло оттого, что я слишком живо интересуюсь вами… Это — нетерпение, Дмитрий Петрович. Пойдемте, позавтракаем вместе!.. Будемте говорить о Бакланове, о Зеброве, о Двойникове, о Мигульцеве, о целом свете, только не друг о друге. Это лучший способ вернее узнать друг друга… Не правда ли?
— Кажется, что так! — с улыбкой ответил Рачеев.
Часа в два Рачеев вышел из подъезда на Николаевской улице. Он был взволнован, но волнение это было приятное, легкое, не имеющее ничего общего с тем, которое томило его после встречи с Ползиковым, Зоей Федоровной, Мамуриным. Он думал: «Да, эта женщина должна покорять всех, кого судьба приводит к ней. Да, я понимаю, что обширный круг ее знакомых сам собою превращается в обширный круг ее поклонников. Но ведь это — сила! Это живая сила, которая способна двигать горы! Неужели она этого не знает?»