Ведь все могло бы пойти иначе, случись, быть может, ничтожное отклонение от той круто прямой линии, по которой пошла его жизнь. Вот заболел Антоша. Случись так, что его лечил бы не Киргизов, а другой врач, он мог бы выздороветь, не было бы тех гнусных обстоятельств, которые ни с того ни с сего ворвались в его интимную жизнь, и все пошло бы иначе. Ведь это ужасно — что жизнь наша, счастье, совесть — все зависит от ничтожной случайности. Стоит в божьем мире хижина, и живет в ней человек, живет мирно, никому не причиняет вреда. Вдруг налетают какие-то хищники с палками и топорами и начинают рубить, разносят хижину в куски, убивают детей… Это — жизнь.
Странное чувство овладело Антоном Макаровичем. Было мгновение, когда ему показалось, что в глубине души его до сих пор живет чувство к Зое Федоровне, не то злобное чувство, которое руководило им в недавней безобразной сцене, а прежнее — теплое, дружеское. И вот он впал в отчаяние. Ведь можно было возвратить ее и как-нибудь еще наладить жизнь. Ну, не вышло бы полного счастья, а все же был бы какой-нибудь обман, было бы за что зацепиться в жизни. А то ведь эта пустота может поглотить его…
Он вздрогнул; ему сделалось неловко в темноте, и он потребовал свечей. Когда в комнате стало светло, он встрепенулся, поднялся и попробовал пройтись. Ноги его были слабы, во всем теле чувствовалось что-то гнетущее, пригибавшее его к земле. Он должен был сесть в кресло.
К нему на руки прыгнул его любимый кот. Антон Макарович как-то презрительно усмехнулся. «Экие пустяки, — думал он теперь, машинально поглаживая спину кота дрожащими пальцами. — Сантименты… И не к лицу!.. С этакой-то женщиной — счастье!? Ее счастье — двести рублей в месяц, не более. Поманил я — пришла, поманит опять Киргизов, к нему побежит, а не Киргизов, так Мамурин, а не Мамурин, так… первый встречный…»
Но, несмотря на такое рассуждение, в душе его ощущался какой-то тяжелый осадок, следы напрасного сожаления и бесплодного желания счастья в будущем. Голова его была еще крепка; только руки плохо держали перо и вместо букв писали странные знаки, которые умели понимать одни только типографские наборщики.
Антон Макарович сел за стол и начал какую-то срочную работу,
Зое Федоровне сцена, устроенная ей Ползиковым, стоила дороже, чем ему самому. Когда Рачеев привез ее к дому и помог сойти с дрожек, она быстро вошла в ворота и почти бегом взобралась по лестнице. В груди ее кипела энергия возмущения и бешенства. Ей хотелось, чтобы лестница под нею дрожала, чтобы дверь, которую она отпирала, поворачивая ключ изо всей силы, треснула и отскочила, одним словом, хотелось что-нибудь изломать, разрушить.
Она вошла к себе, сорвала с рук перчатки, по кусочкам, потому что они были тесны и не слезали сразу, швырнула шляпу, нисколько не заботясь о роскошном зеленом пере, села за стол и расплакалась.
Ее бесило не то, что план не удался: она теперь менее всего думала о своем материальном положении. Но оскорбленное самолюбие душило ее, сдавливало ей горло и требовало возмездия.
«Одурачил! Провел! Как я допустила! Поверила! Как я могла подумать хоть на минуту, что он способен на добрые чувства! Да еще как!? Назвал народу… Рачеев, Бакланов и еще этот, как его… Из „Заветного слова“. О, этот сейчас же раструбит повсюду, и все будут говорить, кричать, издеваться!.. И это простить?»
Простить такое оскорбление не было никакой возможности. Но что она сделает? Что может она сделать? Разве убить его? Что же, а хотя бы и убить. Она жестоко оскорблена; если ее предадут суду, то суд наверное оправдает ее. Ведь это такое оскорбление, какого еще не бывало…
Но когда она представила себя идущей к нему или подстерегающей его на улице с револьвером в руке, то ей сейчас же ясно стало, что этот план никуда не годится. Она — с револьвером, она никогда в жизни не держала в руках никакого оружия, кроме кухонного ножа да зубоврачебных щипцов… Нет, это немыслимо.
Но что же она может сделать? Так оставить нельзя. Нельзя допустить, чтобы после такого оскорбления он спокойно жил на свете, наслаждаясь всеми благами жизни. Пожаловаться на него в суд? В суд придут репортеры, все запишут и потом напечатают в газетах… Скандал удесятерится…
Нет, не годится и это.
Но вот у нее блеснула мысль. Да, это самое лучшее… Это подкосит его в самом корне. Матрешкин в «Заветном слове» пользуется большим влиянием. Он может это сделать, а она сумеет добиться этого, чего бы это ни стоило.
Она взяла лист почтовой бумаги и написала;
«Михаил Александрович! Приходите сегодня ко мне, сейчас, сию минуту, приезжайте. Дело страшно важное. Нужна ваша услуга. Ничто не должно помешать вам. Ваша З. Ползикова».
Кухарка тотчас же помчалась с запиской к Матрешкину, который жил на Захарьевской. Все время, пока она ходила, Зоя Федоровна в страшном волнении металась из комнаты в комнату и ежеминутно переменяла положение: ложилась, садилась, ходила, становилась у окна и бесцельно глядела на улицу. Когда же кухарка вернулась и объявила, что «господин Матрешкин сейчас придут», Зоя Федоровна подумала о том, что ей надо привести себя в порядок. Ее прическа была разрушена, глаза были красны, платье измято. Она села перед маленьким туалетом, обтянутым розовым ситцем, и быстрыми привычными движениями рук очень скоро придала себе приличный вид.
Раздался звонок; вошел Матрешкин. Он был, как всегда, в черном сюртуке, в черных перчатках, в круглой меховой шапочке, необыкновенно приличен, с хорошо выбритыми щеками и подбородком, с приглаженными кверху усами.