Минут через десять приятели были в маленьком номере Северной гостиницы в третьем этаже. Бакланов пристально вглядывался в приятеля, стараясь наблюсти, какая с ним произошла перемена. Возмужал и чертовски окреп. Семь лет тому назад это был худощавый, слабогрудый молодой человек, смотревший совсем юношей, с блестящими задумчивыми глазами и болезненным цветом лица. В глазах его выражалась какая-то непрерывная усталость и безразличие. Только в минуты сильного возбуждения, большею частью искусственного, в этих глазах появлялся огонь и какой-то несокрушимой энергией веяло от его взгляда. Но возбуждение проходило, температура падала, и опять — холодное, болезненное утомление, словно этому человеку все равно, существует ли мир, прекрасен ли он и стоит ли жить. Теперь это был совсем другой человек. Энергией, глубокой и постоянной, дышала каждая черта его лица, каждое его движение, каждое слово. Человек этот, несомненно, ощущает равновесие между своими стремлениями и силами и, может быть, представляет собой решение той головоломной психологической задачи, которую многие безуспешно пытались решить.
— Что так глядишь? Разве во мне есть что-нибудь удивительное? — спросил Рачеев, вымывшись и переменив дорожный пиджак на светлый и более легкий.
— Все в тебе удивительно, Дмитрий Петрович, все! — сказал Бакланов задумчиво. — На тебя только поглядеть, и в голове целая поэма рождается…
— Ха-ха-ха! А ты остался все тем же. По-прежнему мыслишь поэмами, романами, повестями, очерками и рассказами?..
— Тот, да не тот. А впрочем, сам увидишь. Я, брат, женился…
— Да, это изменяет человека. Твоя правда. К лучшему или к худшему, но непременно изменяет. Но вот ты удивишься, если узнаешь, что я женился!
— Ты? На ком же?
— Ну, это, положим, для тебя все равно, потому что ты ее не знаешь… Но это и не важно. Расскажи, что ты теперь делаешь, как живешь, что пишешь; слышал о твоих литературных успехах… Расскажи про ваш Петербург, чем теперь живут у вас, какое преобладает течение…
— Течение — тихое. Живем изо дня в день, никому зла не делаем, да и добра тоже! — с меланхолическим видом ответил Бакланов. — Бог бережет нас от всякой напасти. Что же касается меня, то я пишу исправно, работаю пропасть, потому что денег нужно пропасть, меня печатают и читают охотно… Вот и все…
— И все? Неужели же все? — с легким удивлением спросил Рачеев. — Но что-нибудь же волнует вас? Задаетесь же вы какими-нибудь вопросами, стараетесь проводить какие-нибудь идеи? Мы, сидящие в провинции, привыкли смотреть на Петербург как на фабрику, которая вырабатывает идеи, направления, обобщения разрозненных запросов и стремлений и затем пускает их в оборот. Ну-ка, что вы выработали за семь лет, подавайте-ка сюда!
Рачеев говорил это со смехом, очевидно не придавая серьезного значения своим речам. Тем не менее Бакланов на минуту задумался: «А что в самом деле я мог бы ему ответить, если бы он спросил меня об этом серьезно? — думал он. — Какую новую идею, какой новый положительный общественный тип выработали мы за семь лет? Смешно даже спрашивать об этом. Жили себе да поживали, вот и все… Ведь вот, когда видишь перед собой свежего человека, непохожего на нас, которые все так похожи друг на друга, так и подумаешь об этом…»
— Но ты не думай, что я тебя допрашиваю, — успокоил его Рачеев, — не думай также, что я совсем-таки невежествен по этой части. За кое-чем следил и тебя читал исправно и очень, очень одобрял. Мне нравится твоя манера: горячо, картинно, убежденно и убедительно…
— Ах, ах! — вздохнул Бакланов.
Вид этого человека с загоревшим лицом, черты которого как будто стали резче и выразительнее, крепкого, уверенного в себе, от которого с первого же взгляда на него повеяло какой-то свежей струей, все больше и больше нагонял на него меланхолию. Он чувствовал себя неловко, словно Рачеев имел право потребовать от него строгий отчет в действиях его и всего Петербурга. Каждую минуту ему казалось, что вот-вот приятель поставит ему какой-то вопрос ребром и он, как ленивый школьник, не найдется, что ответить. «Это оттого, что у меня совесть не чиста», — думал Бакланов, и, чтобы окончательно избавиться от этого неприятного ощущения, он переменил разговор.
— Полно обо мне, поговорим о тебе. Это куда интересней! Зачем ты приехал в Петербург? Мне кажется, что я имею право это спросить у человека, который семь лет не делал нам этой чести и вдруг…
— Вот как у вас выражаются! — перебил его приятель. — Я приму это к сведению. Ведь я совсем отвык от здешних изысканных форм речи. Зачем я приехал? Как зачем? Да хотя бы затем, чтобы посмотреть, что у вас тут делается. Поучиться у вас уму-разуму, ну и, наконец, поразвлечься. Проживу здесь два месяца…
— Только всего?
— Неужто мало? Разве у вас так много интересного? Что ж, я не тороплюсь. Могу и еще с месяц остаться, если будет стоить…
— Гм… Если будет стоить! Да ведь это — как смотреть!.. Вот ты говоришь: поразвлечься. Что это значит по-твоему?
— Да то же, что, вероятно, и по-твоему… Ты, я вижу, как-то странно на меня смотришь: точно я не такой человек, как ты и как все… Все умное, занимательное, живое — интересует меня, надеюсь, как и тебя. Веселое общество, интересная пьеса, хорошая музыка, умная книжка… Всего этого у нас маловато, все это я люблю, и если ты предоставишь мне это, то окажешь услугу… Ха-ха-ха! Я вижу, ты удивлен, разочарован… Ха-ха-ха!.. Я по всему замечаю, что ты встретил меня не просто, а с предубеждением. Тебе про меня кто-то говорил… а? И изобразил меня человеком черствым, огрубелым и окаменелым, не правда ли? И вдруг я прошу музыки и веселого общества! Так, что ли?