— Нет, совсем не так… — серьезно возразил Бакланов, — А дело в том, что ты просишь невозможного… вот в чем дело!..
Рачеев с видом удивления поднял брови.
— Это что же значит?
— Да вот, например, веселого общества ты желаешь. Помилуй бог! У нас его нет и не найдешь ты его ни за какие жертвы!.. Ты встретишь здесь многолюдные собрания, да… Я даже сам могу тебе предоставить эту штуку… у меня по четным пятницам бывают журфиксы. Собирается человек тридцать-сорок. И это, я тебе доложу, такая классическая скука, даже тоска, что ты, уверен я, сбежишь с первого же вечера. Как ни приспособляются люди, ничего не выходит. Попробуют петь — бросят, попробуют танцевать — бросят, попробуют об умных вещах поспорить, и это бросят… Вот разве закусывают только дружно и согласно, а все остальное только пробуют… И всюду так, всюду, куда ни пойди… Потом: интересную пьесу подавай тебе… Да нету, брат, их, нету. Не пишут. Не хотят писать даже и те, которые могут… На сцене у нас играют какие-то детские сказки в лицах… Музыку хорошую? Ну, это, должно быть, где-нибудь есть, я за этим не слежу… А вот насчет умной книжки, это, брат, напрасно… По этой части у нас хоть шаром покати…
Рачеев молча, внимательно посмотрел на приятеля.
— Нехорошо, брат, Николай Алексеич, нехорошо!.. — сказал он тоном ласкового приятельского упрека. — Нехорошо!
Он больше ни слова не сказал в пояснение и стал задумчиво ходить по комнате. Бакланов не понял еще, к чему относится это трижды повторенное слово, и тем не менее ему почему-то вдруг сделалось неловко. Никак он не мог отделаться от тревожного ощущения, что «свежий» приятель вот-вот откроет в нем какие-то недочеты, противоречия, неоправдание надежд… И это «нехорошо», сказанное просто и мягко, и последовавшее за ним хождение по комнате окончательно встревожили его. «Черт возьми, какой простотой от него веет, какой уверенностью, свежестью! — думал он, глядя на коренастую видную фигуру Рачеева. — И сколько в нем, в его взгляде, тоне, голосе добродушия, даже наивности!» Но «нехорошо» все-таки очень беспокоило его.
— То есть, собственно, к чему же это относится? Объясни, пожалуйста, Дмитрий Петрович! — сказал он с улыбкой, плохо скрывавшей его волнение.
Рачеев ответил, не переставая ходить по комнате.
— А к тому и относится, что ты, Николай Алексеич, стариться начинаешь!.. Между тем по времени это тебе рано…
— Это как? — с искренним удивлением спросил Бакланов.
— Да вот: ворчишь и брюзжишь, да еще во все стороны и по всем направлениям. И веселого общества нет, и пьес хороших не пишут, и книжек умных — хоть шаром покати!.. Неужели? Что за безвременье такое? После этого выходит, что у вас в Петербурге действительно тоска, и умному человеку тут жить совсем не с руки. А между тем ты, умный человек, живешь тут, и многие умные люди живут… И именно вот в Петербурге, а нигде больше жить не хотят… Как же это так выходит?
Бакланов промолчал, желая дать приятелю возможность досказать свою мысль до конца. Рачеев в самом деле поставил свой вопрос как бы для себя самого, вовсе не желая смущать им Бакланова. Он продолжал:
— И неправда все это, что ты говоришь! Неправда, говорю тебе свое искреннее мнение. И веселое общество у вас есть, и, наверно, ты нередко весело и приятно проводишь вечера, ну, сознайся: и долгие занимательные беседы ведешь, и смеешься от души, и нехотя идешь домой… Ведь бывает? И в театр на первые представления ходишь: записываешься заранее, стараешься достать билет… А в театре внимательно слушаешь пьесу и следишь за игрой актеров, часто смеешься, иной раз и сердце забьется сильнее… И в книжный магазин забегаешь, подолгу рассматриваешь новости и нередко уносишь под мышкой свеженький экземпляр новенькой книжки, а дома просиживаешь два часа в кресле, разрезывая и просматривая ее… Иные места ты находишь интересными, умными и отмечаешь на полях карандашом… Ну, сознайся, так все это или почти так?
— Пожалуй!.. — промолвил Бакланов таким тоном, как будто вслед за этим готов был высказать основательное возражение. Но Рачеев не ждал этого; он только хотел кончить свою мысль.
— Вот то-то и есть, дружище! — сказал он, подсев к столу и глядя на приятеля ласково-улыбающимися глазами. — Я давно пришел к этому заключению и очень рад, что ты подтверждаешь его: что петербуржцы — такие же милые и простые люди, как и прочий род человеческий, но почему-то напускают на себя пессимизм. И какой-то странный пессимизм. Непременно им надо бранить себя: свое общество, свой театр, свою книжку, свои идеи. — И ведь сами хорошо знают, что во всяком обществе найдутся интересные люди, да и во всяком человеке, хотя бы самом заурядном, ежели в нем хорошенько покопаться, найдется что-нибудь интересное, оригинальное, свое; во всякой пьесе нет-нет да и встретится живое слово, живая сцена, набросок… И во всякой книжке есть что-нибудь умное… И уж, конечно, они прекрасно знают, что нигде в России умственная жизнь не кипит так ключом и все не идет так вперед, вперед, как в Петербурге… А все ворчат и хают самих себя…
— Гм… — произнес Бакланов тоном человека, сделавшего открытие, — а ведь это, пожалуй, похоже на правду! Ей-богу!.. Неверно только одно: что мы напускаем на себя какой-то там пессимизм. Ничего мы на себя не напускаем, а просто… как бы тебе сказать… приелись нам все эти блага, обильно посылаемые судьбой, хочется чего-нибудь лучшего, а ничего такого создать не можем… Да, да, это так!..
— Ну, это тот же пессимизм, только не с головы, а с хвоста!.. — смеясь, заметил Рачеев. — Это тоже вы любите себе приписывать, какую-то слабость нравственную, дряблость, бессилие… Ну, да бог с ним! Что это мы с тобой с первого же шага сцепились?.. Ты вот что, Николай Алексеевич: я человек любопытный, не хочу терять времени даром и желаю самолично узнать, что здесь у вас и как… и очень на тебя надеюсь. Ты познакомь меня, с кем только возможно… Понимаешь: с кем только возможно. Я хочу видеть как можно больше людей и ощупать их, так сказать, собственными руками… У меня есть тут кой-какие знакомства, но это совсем с другой стороны…